БОЛЬШОЙ  ЗАЛ


Антон Чехов

Вишневый сад

режиссер спектакля - Александр Горбань
(г. Москва)

Сценография Алексея Паненкова
 

Меню

 Книга для гостей


вход на сайт

немного истории

гастроли

премьеры

актеры

репертуар месяца

фестиваль
"Золотой конек"

наши спонсоры

тюменское отделение
СТД

литературная страничка

главная страничка


 "О мое
детство, чистота моя!... О сад мой! После темной ненастной осени и холодной зимы опять ты молод..." (А.П.Чехов. "Вишневый сад". 1903 г.)

Сцена из спектакля

"...пьесы Чехова испытали на себе влияние по крайней мере... трех разных подходов - натуралистического, поэтического и гротескного. И оказалось, что в каждом подходе есть возможность для проявления чеховских чувств и мыслей..." (А.В.Эфрос. "Продолжение театрального романа". 1981 г.).

Симеонов-Пищик Борис Борисович - Рюрик Нагорничных
Шарлотта Ивановна - Галина Домникова

В нашем "саду" существуют и натуральность, и гротеск, и поэзия. Так что же такое "Вишневый сад"? Это карусель... и кружатся на ней печальные люди, большие дети, которых переехало время...

Лопахин Ермолай Алексеевич - Сергей Белозерских

Действующие лица и исполнители:

Раневская Любовь Андреевна - Татьяна Пестова
Аня - Ольга Афанасьева, Галина Понятовская
Варя - Жанна Сырникова
Гаев Леонид Андреевич - Геннадий Куцан
Лопахин Ермолай Алексеевич - Сергей Белозерских
Трофимов Петр Сергеевич - Михаил Заец
Симеонов-Пищик Борис Борисович - Рюрик Нагорничных
Шарлотта Ивановна - Галина Домникова
Епиходов Семен Пантелеевич - Андрей Волошенко
Дуняша - Ольга Ульянова
Фирс - Вилнис Пинтис
Яша - Алексей Иноземцев
Прохожий - Владимир Ващенко
Начальник станции - Валерий Рябков
Почтовый чиновник - Сергей Скобелев
Гости, прислуга - артисты театра

Ольга Скорочкина
«Петербургский театральный журнал»,
№25 сентябрь 2001 г.

ШАМПАНСКОЕ ПЕРЕД СМЕРТЬЮ.

Этот «Вишневый сад», расцветший «где-то в Сибири», на промерзшей тюменской почве, «далеко от Москвы», тем не менее не производит впечатления провинциальных «зарослей». Никакой замкнутости, неведения, костюмов «из подбора» и прочих примет милой сердцу и бедной театральной провинции. Александр Горбань поставил в Тюменской драме спектакль фантастически ярких, драматически и ритмически напряженных, в чем-то экстремистских и абсолютно эксклюзивных решений. Он вместе с актерами прошел по этому саду с таким пронзительным, временами ранящим чувством первооткрытия и новизны, будто никто до них эту пьесу не играл…

При этом культурная память, художественное эхо живут и «аукаются» в этом спектакле. Можно и не знать, что режиссер учился у Анатолия Эфроса, на его последнем, незавершенном курсе – следы школы ощущаются, пусть и косвенно, в этом спектакле: причудливая, изогнутая проволочка человеческих отношений, щемящая нежность и пронзительность, с которыми разработаны душевные притяжения-отталкивания, тайные и явные катастрофы пьесы. При всем почти брутальном великолепии режиссерской фантазии и энергии – внимательная и зоркая любовь к актеру, опора на его индивидуальность, отношение к нему как к драгоценному музыкальному инструменту, а не строительному материалу спектакля, участнику монтажа аттракционов…

Спектакль Горбаня с первых мгновений ошарашивает своим колористическим решением: сцена залита отвратительным лиловым светом (можно сказать и как у Ходасевича – «лиловатый полумрак») – ну возмутительно, решительно не–чеховский цвет! Цвет цирка или эстрады, никак не драматического спектакля. Между тем для режиссера тут нет никакой ошибки или недосмотра. Не только фокусница Шарлотта щеголяет у него в сиреневых чулках и пугающе фиолетовом боа – в третьем действии, сцене бала, герои наряжены так, что это просто цветовой взрыв! Варварство! Хулиганство! Один лишь купец Лопахин – в скромной серой тройке, все остальные – экзотические птицы из неведомого райского сада. Здесь, собственно, и лежит ключ к спектаклю. Его персонажи – не просто «большие дети». Они все до единого – клоуны, лицедеи, артисты.

Человеческий артистизм – не только важнейшая тема этого спектакля, но также его философия и технология. Игра для них – не только ежедневный наркотик, но и душевная гимнастика, спасающая от нервных срывов. Не эстетично для них не только продавать вишневый сад по участкам, не эстетично прилюдно страдать. Поэтому знаменитую реплику Раневской: «Это камень на моей шее» – актриса (Татьяна Пестова) произносит в эксцентрическом ключе, смешно кривляясь, изображает этот камень. Не потому, что парижская любовь не приносит ей страданий, но потому, что ей кажется неловким, неделикатным эти страдания выказывать открыто. Вспышки игры, вспышки веселья то и дело разряжают драматическое напряжение спектакля, эксцентрика взрывает лирику, не уничтожая, но оттеняя ее. Глядя на эту Раневскую, вспоминаешь, что ее первый муж умер от шампанского. И что сам Чехов перед смертью захотел выпить шампанского. Герои этого спектакля ведут себя так, словно им всем подали шампанского перед смертью. Только в финале мы обнаружим на их загримированных лицах следы смертельной усталости – но тут дадут занавес.

Несмотря на сумасшедший, «карусельный» ритм, спектакль психологически подробно и содержательно разработан. Он мчится, как скорый поезд, тревожно и весело, но ничего не пропускает на своем пути – чеховская партитура прочитана без купюр и адаптации. Искусство медленного чтения на предельных скоростях…

Атмосфера спектакля предельно наэлектризована: всеобщая вокзальная лихорадка ожидания бьет по героям с первой минуты, они все существуют словно чуть «под кайфом», в наркотическом дурмане.

…Они врываются в дом, целуют пол, становятся на колени (Раневская даже пробежится по дому в валенках, тяпнет водочки, закусит соленым огурчиком прямо из кадки) словно разыгрывают ритуал встречи перед неминуемой катастрофой.

В героях спектакля, в их взвинченно-модерновой пластике, изысканной и вульгарной одновременно, во всем их облике есть что-то безнадежно-вокзальное с первых кадров спектакля – дорожное, бездомное, хотя дом и встречает их уютом и теплом…

…В спектакле бал затеян с первой минуты, задолго до того, как позвали знаменитый еврейский оркестр. Жажда игры, праздника, представления, лихорадочное стремление преодолеть жизнь в игре, заклясть ее, танцуя, перепрыгнуть через пропасть…

Тут не только Шарлотта (Галина Домникова) профессиональная фокусница, тут сплошь профессионалы в ежеминутной готовности показать фокус, разыграть, вышутить…

Я уже не говорю о сцене бала, поставленной чуть ли не как цирковое шоу, как костюмированный бал-маскарад, как упоительная, сверкающая огнями феерия с мельканием и блистательной смене масок, костюмов, красок, танцев. Здесь даже скучная, унылая старая дева Варя взмахивает цыганской юбкой в танце и звенит монистами, Шарлотта с Симеоновым Пищиком представляют китайчат из восточного театра, вечный студент Петя Трофимов скачет зайчиком, Аня порхает Коломбиной в окружении Пьеро и Арлекина (которых в свою очередь, изображают Епиходов и Петя)…

Поэтому важнейший предмет в спектакле – красавец граммофон. Он – не просто «стильная» часть домашней утвари, знак модерна и декаданса. Герои то и дело ставят пластинку. Вот Раневская позволит себе истерику («Мой сын утонул здесь, пожалейте меня!») и тут же заведет граммофон, чтобы не продолжать. Вот Дуняша поставит пластинку с «жестоким романсом», под который протанцует в своих мечтах вместе с Яшей роковую «любоф». Вот и Лопахин, единственный реальный и деловой человек среди этих комедиантов (Сергей Белозерских играет его – даже в знаменитой взрывной сцене третьего акта, после торгов – неожиданно тихим, деликатно-нежным, никак не новорусским), в сцене прощания не выдержит паузы, потянется к граммофону и оттуда чуть дребезжаще прозвучит голос Вертинского: «В бананово-лимонном Сингапуре…».

Конечно же, эта музыка звучит здесь совсем неисторично, и всякий знает, что Вертинский пропоет свои песенки про потерянных на мировом сквозняке эмиграции русских людей немного позже…Но этот призрачный, бананово-лимонный Сингапур звучит здесь в рифму с лилово-сиреневым, прокуренным Парижем, куда так гибельно устремлена Любовь Андреевна. Этот Сингапур режиссер включает как музыкальный знак их грядущей эмиграции, бездомности и сиротства («кто я? зачем я? откуда?..»), как призрачную подмену рухнувшему Дому…

И Париж с его сияющими бульварными огнями, и вишневый сад режиссер «разместил» на балкончике, нависшем над домом, на втором этаже спектакля. Там высятся деревья. Когда зажигаются цветные фонари и из-под колосников идет серебристо-божественный театральный снег, деревья сверкают, будто принаряженные в праздничные огни, – чем не Европа к Рождеству?..

Скоро всех разнесет по свету, кроме Фирса, который в финале спектакля торжественно и смиренно сядет в старинное кресло – умирать. Фирс в благородном исполнении Вилниса Пинтиса – не лакей, но душа дома, почти бесплотный, белый, седой бог времени и хранитель очага. Он бродит по дому привидением, с отеческой печалью и смирением наблюдая, как покидают дом дети… Аристократичный седовласый Фирс – почти призрак. Но только призраки для героев этого спектакля – роднее и важнее реальной очевидности. Они словно прячутся за воспоминания, как пытаются спрятаться от жизни в игре.

Гаев (Геннадий Куцан) устраивает целый спектакль вокруг многоуважаемого столетнего шкафа, друга детства и юности: он носит ящичек, вынутый из него, словно цирковой артист, на голове, обращает к нему свои пламенно-шутливые речи. «Вот этой дорогой отец ходил в церковь»… Раневская завороженно говорит о белом облаке, похожем на тень мамы, которая гуляет по саду… Они будто напоследок проигрывают, доживают свое прошлое. Это только Лопахин в пьяном бреду может упрекнуть их: «Какие вы легкомысленные люди, господа!» Они устраивают бал вместо того, чтобы разбить сад на участки с целью последующей продажи совсем не потому, что легкомысленны. Они догадываются о своей судьбе и знают, что теряют дом, родину, а не недвижимость с квадратными метрами.

Режиссер трактует это «легкомысленное» поведение как поведение артистичных и мужественных людей: принять судьбу, не унижаясь и не суетясь, без истерик и слез сойти с исторической сцены… Они сами про себя все знают – и свою историческую вину, и грехи, и жизненную исчерпанность осознают острее прогрессивного Пети. Раневская тихо молит только об одном: «Господи, не наказывай меня больше…» Они играют, шутят, поют и танцуют до последнего – не так ли музыканты не покидали оркестр на тонущем «Титанике», музыка продолжала звучать, когда корабль погружался в воду. А.Горбань разобьет в финале своих музыкантов-артистов на группы, они застынут, словно на прощальных портретах, в деревянных рамах выдвижных фур – эти фуры медленно увезут их в глубь сцены, в темноту…

Спектакль, в атмосфере которого так неожиданно много сверкающего, пьянящего, злого веселья и игры, дразняще-агрессивной (как сегодня выражаются, креативной) музыки от Nino Rota до Viktor Silvester orchestra, заканчивается совершенно неожиданной музыкальной темой. Покуда на балкончике цветными рождественскими бульварными огнями светится лиловато-сиреневый Париж, по радио вдруг начинает звучать – болезненно-громко, пронзительно, словно плач-причитание – старинная русская песня «Мамонька, мамонька»… Может быть, это единственная открытая лирическая нота, которую позволил себе режиссер вместе со своими легкомысленными комедиантами…

Спектакль Александра Горбаня оставил впечатление неизвестно откуда залетевшей жар-птицы – посреди сугробов тюменской зимы.

   
Hosted by uCoz